Преступление и наказание. Часть первая, глава седьмая

Фёдор Михайлович Достоевский

Original language · as published

Он как будто и не жил, а только смотрел и слышал; но видел плохо, слышал плохо, ощущал ещё хуже: будто бы спотыкался о какие‑то посторонние предметы, которые не принадлежали ему и не служили ему. Он уже вышел на улицу и шёл, не чувствуя дороги; чей‑то жар остался в нём ещё, и руки дрожали; но прежде всего была та ужасная нагрузка на сердце и в голове, которая удерживала всё его существо, всякое движение, всякую мысль, и в то же время казалась безразличной к телесной боли и усталости.

Он остановился в дверях, приподнялся, открыл и вошёл в комнату. Старушка лежала на своём месте, как и прежде; но она была не одна: рядом с ней стояла старуха‑горничная, в её руках был горшочек; она что‑то говорила и кричала; по комнате летал запах табаку и горелая свеча ещё освещала всё это беспокойство. Раскольников едва узнал в старушке ту самую женщину, которой он только что видел в своей фантазии; теперь она казалась совсем иной: белая, бледная, с нахмуренным лицом, с глазами, полными недоумения и страха.

Он не мог пошевелить ни рук, ни ног; он чувствовал себя разодранным изнутри. В ту же минуту старуха повернулась к нему и вдруг как бы узнала его; в её взгляде показалось такое понимание и в то же время такое нежелание судить, что он почувствовал странную слабость и готов был упасть на колени. Но он удержался; он знал, что не в силах теперь ни плакать, ни просить пощады, ни объяснять что‑либо. Его речь застряла в горле, и он не мог вымолвить ни слова.

Старуха, видя его молчание и неподвижность, хотела подняться, но руки её дрожали; она тянула к нему руку, как бы умоляя, и в это мгновение он вспомнил всё: минуты приготовления, шаги, дрожание сердца, мысли, которые гнались одна за другой, — и вдруг всё это сломалось в нём. Он вынул из кармана тот предмет, который держал всё время, и с каким‑то жалким, отчаянным усилием бросил его на неё. Ничего не слышно было, кроме её крика, но тот крик был такой жалкий, такой человеческий, что в нём слышался и упрёк, и мольба.

Она завалилась на подушку; горничная бросилась к ней, кричала и звала на помощь; окна раскрылись, по коридору послышался шум, кто‑то вошёл; люди окружили кровать. Он стоял и смотрел на всё это, как ощущение из далёкого сна; он чувствовал, как мир сжимается вокруг него, и одновременно всё разрывается в нём самой ужасной болью. Ему показалось, что ноги его не слушаются, и он упал на пол; голова его ударилась о доски, и в ту же минуту ушёл какой‑то тёмный мир.

Когда он очнулся, то понял, что лежит в тёмной угловой комнате; кто‑то зажёг лампу, и свет едва коснулся его лица. Он хотел подняться, но весь мир внутри него был как будто бы раздавлен. Голова ещё кружилась; он поднял руку и ощутил кровь на пальцах; сердце бешено колотилось, и в нём была та же тяжкая, тёмная провинная мысль, которой он не мог избавиться. Он понимал, что произошло, но понимание это было как бы отстранено, отчуждено, и вместе с тем неумолимо.

Ему казалось теперь, что он должен скрыться немедленно; в голове вертелась одна мысль: уходить, не оставаться, исчезнуть. Но ноги его не слушались; он с трудом встал и, не зная куда идти, вышел в коридор. Там он встретил людей: кто‑то бежал с криком, кто‑то шёл спокойно; все взгляды были устремлены на него, и в этих взглядах он видел не только любопытство, но и подозрение. Сердце его стало биться ещё сильнее, и он понял, что нельзя оставаться здесь ни минуты.

Он выскочил на лестницу, спустился вниз и очутился на улице. Ночь была ясная и холодная; воздух холодил лицо его и, как ему казалось, Охладил и ту внутреннюю жару, что была у него в груди. Он шёл по улице, не зная куда, и все его мысли были одним лишь безумным желанием скрыться, спрятаться в толпе, раствориться в мире. Но каждое его движение казалось ему наблюдаемым, каждое дыхание — преступлением.

Так он шёл, не помня сам, как дошёл до моста, где остановился и, опершись о перила, задумался. В первые минуты после преступления он ещё не чувствовал себя свободным; на него наваливалась жара стыда и ужаса, и он ожидал в каждую минуту, что вот теперь кто‑нибудь поймает его. Но никто не подходил; мимо шли люди, спешили экипажи, и все были чужи ему. Он понял тогда, что преступление сделано, и это знание лежало на нём тяжкой, нестерпимой ношей.