Еще в С.-Петербурге я получил от моего старого друга, Н...., несколько писем, одно другого очерчённое, одно другого занимательнее. Он был человек с необыкновенно смешным характером: иногда прямо-таки ребёнок, иногда — находчивый плут, иногда — герой, иногда — трус; но все эти изменения обыкновенно бывало, как будто бессознательные, спонтанные: настроение шло, и он шел за ним. Я любил его за откровенность, за доброту сердца — и не любил за легкую, почти бесстыдную игривость, от которой в минуты серьезные, наконец, располагавшиеся к нему настоящие чувства казались, мне, чуть-чуть осквернёнными.
Первое, что бросилось мне в глаза в его письмах, было упоминание о каком-то имении в Г.—, на берегу Днестра, где он волею судеб и без какой-либо его вины должен был провести несколько лет в болезненном отлучении от своей прежней петербургской жизни. "Я приехал сюда, — писал он, — с семьей, с сестрою и французским лакеем, — и я будто уж и не жалуюсь: воздух здесь краше, чем у нас; — но только поймешь ли ты, друг мой, что значит для меня положение из любопытнейших: дело в том, что я встречаю здесь женщину, которая почти не похожа ни на одну из тех, которых я знаю..."
Дальше он подробно рассказывал о семейных отношениях в этом имении: там был старый отец его, помещик, человек мрачный и замкнутый; там была дочь его, воспитанная вне семейного круга, скромная, робкая — и была еще женщина, неясная, странная, по имени Асенька. "Асенька, — писал Н...., — любопытная принцесса: то громко смеется, то плачет; то очень ласка, то вдруг как будто враждебна ко всем; я подобрал бы ей только одно имя: ребенок упрямый и гордый..."
Я ехал через год к нему в гости. Все, что он описал, оказалось правдою: имение было мило, дом — добротен, люди — просты, но в то же время странно обособлены; между ними было столько недоговоренности, столько скрытых движений, что я, привыкший в Петербурге к другому порядку, чуть не растерялся. Асенька показалась мне в первый же день, и, признаюсь, я ей сразу симпатизировал: в ней было что-то нежное и одновременно дерзкое; она говорила мало, но каждое ее слово казалось мне продуманным и как бы казалось весомым.
Свидание наше состоялось в саду; солнце мягко падало на траву, и в воздухе был тот особенный запах весны, который делает человека мягче и чувствительнее. Мы с Асенькой шагали под деревьями и говорили о пустяках; она вдруг рассказала мне о своих детских воспоминаниях: как она любила кататься на качелях, как боялась грозы, как однажды спасла щенка и стала его другом. Все это было сказано с такой живостью и с таким простодушием, что я почувствовал, как ко мне приходит искреннее расположение.
Потом наступили те мучительные минуты, которые все мы знаем: я чувствовал неясную потребность признаться в своем чувстве; мне казалось, что если не сказать сейчас, то никогда не скажешь; а с другой стороны, я боялся отбросить ту робость, ту гордость, которая в ней была, и этим разрушить все. Я говорил неопределенно, я намекал; она слушала, и на лице ее менялись оттенки: то проявлялась гордость, то нежность; глаза её иногда наполнялись слезами, но она не говорила ничего решительного.
Воспоминание это осталось со мною надолго. Часто, возвращаясь мыслями к тем дням, я видел ясно каждый жест, каждое слово, и сердце мое сжималось от сожаления: как я был малодушен и как легко я мог бы быть счастлив! Но люди не делают того, чего им хочется, а того, чего требуют их привычки, их стыд и их воспитание. Я уехал, не узнав точно, что было в душе у Асеньки; и только через несколько лет я узнал от знакомых, что она вышла замуж за неизвестного офицера и что брак сей был неудачен.
Память о ней жила во мне долго: иногда я мечтал о том, как бы выглядел мой быт, если бы я остался; иногда мне казалось, что я могу вернуть время назад и исправить ошибки. Но жизнь идет вперед; люди меняются, и мы должны научиться не держаться за прошлое. Асенька осталась для меня символом утраченной возможности, и в этом образе было что-то чистое и трогательное, что никогда уже не могло вернуться.