Когда в числе последних беглецов и отставших прибыл один из постов с донесением, что у него в станице сидит старик, привёзший с собой пленного аул и двух детских мальчиков, все радостно замерли: думали уже, что это Хаджи-Мурат. Но старик объяснил, что пленник — не аул, а только один человек, одетый по-кавказски и с длинной бородой; аулов с детьми в станице нет. «Да, но у человека этого взгляд не такой», — сказал старый казак. И тогда охота за Хаджи-Муратом возобновилась с новой силой; все хотели взглянуть на того, кто мог бы оказаться беглым отпрыском Шамиля и, быть может, был тем, кого так долго и с таким упорством искали.
Хаджи-Мурат был красив: высокого роста, с гордой, изящной фигурой; в нём было что-то южное и мягкое; лицо его, обагрённое солнцем, казалось ещё более правильным от гладко остриженной бороды. Он носил обычную белую одежду чеченца, то есть кафтан и шаровары, с коротким, тёмным, крепким поясом; круглая шапка с тёмной лентой лежала у него на голове; он держал перед собой саблю и кинжал. Но одна только деталь выдавала в нём не простого горца: в плече его было заживо оставлено шрамом ранение, которое напоминало о прежней жизни и о сражениях.
Он прошёл через всю станицу, и все посмотрели на него; но никто не подошёл, только один ребёнок, сына старого казачьего старшины, бежал к нему и, глядя на его лицо, заговорил что-то по-кавказски. Хаджи-Мурат улыбнулся и, лаская ребёнка, произнёс те слова на чистом русском языке, которые возмутили и удивили: он благодарил и просил хлеба и приюта. Его просьба тронула простых людей; кто‑то даже предложил дать ему место в казачьем доме. Но люди станицы знали, что между горцами и казаками незримая, но крепкая граница, и потому все держались осторожно.
Хотя Хаджи-Мурат и говорил по-русски, он не был привязан к русской жизни: в нём всё ещё жила страсть прошлой битвы и мужество, которое заставляло его постоянно оглядываться, как будто боясь засады. Он рассказывал о своём побеге от Шамиля с таким спокойствием и достоинством, будто описывал событие давно минувшее и не касающееся его личной судьбы. Когда же он заговорил о своей семье — о маленьком сыне и жене, — глаза его поменяли выражение; в них показалось то страстное и горькое томление, которое даёт человеку желание отмстить.
Поначалу русские начальники отнеслись к Хаджи-Мурату с недоверием. Они смутно понимали его важность, но каждый боялся ответственности. Хаджи-Мурат же, не спрашивая ни о чём, только просил оружия и нескольких лошадей, чтобы вернуться на Кавказ и привести с собой тех, кто хотел бы бежать от Шамиля. В его просьбе было что‑то благородное: он не просил денег ни почестей, он требовал лишь возможность действовать по‑своему и исполнить ту затею, которую считал долгом.
Под покровом ночи Хаджи-Мурат отправился в путь с несколькими всадниками. Они ехали тихо, будто скрываясь от мира, и всё же путь их был открыт и понятен: они шли к горам, где могучие чабаны и суровые ветры сделают из человека того, кем он хотел быть — свободным и независимым. В дороге они встретили небольшую группу горцев; произошёл разговор, в котором вскоре выяснилось, что Хаджи-Мурат не лишён умения убеждать и вести за собой людей: к нему прикреплялись те, кто был недоволен Шамилем и мечтал о свободе.
Но счастье не бывает долго: слухи о его действиях дошли до хорача Шамиля, и начали готовиться заговоры. Шамиль послал своих гонцов и шпионов; круг сжимался, и в конечном счёте Хаджи-Мурат оказался между двух огней: ему нельзя было вернуться в родной аул, ибо там его могли ждать предатели, и нельзя было остаться вблизи русских, потому что это означало бы потерю чести среди горцев.
В своей последней шевалье Хаджи-Мурат проявил ту простую, гордую человечность, которая и сделала его легендой. Он, умирая, думал не о себе, а о тех, кого любил; и хотя его смерть была результатом хитрости и коварства, память о нём осталась как пример силы воли и нежной преданности родным и долгу. Его имя долго ещё передавалось в этих краях шепотом, как имя человека, который, несмотря ни на что, сохранял своё лицо и своё сердце.